Неточные совпадения
Тот, кому случалось, как мне, бродить по
горам пустынным, и долго-долго всматриваться в их причудливые образы, и жадно глотать животворящий воздух, разлитой в их ущельях, тот, конечно, поймет мое
желание передать, рассказать, нарисовать эти волшебные картины.
— А! Это расплата за Прометеев огонь! Мало того что терпи, еще люби эту грусть и уважай сомнения и вопросы: они — переполненный избыток, роскошь жизни и являются больше на вершинах счастья, когда нет грубых
желаний; они не родятся среди жизни обыденной: там не до того, где
горе и нужда; толпы идут и не знают этого тумана сомнений, тоски вопросов… Но кто встретился с ними своевременно, для того они не молот, а милые гости.
У ней
горело в груди
желание успокоить его, воротить слово «мучилась» или растолковать его иначе, нежели как он понял; но как растолковать — она не знала сама, только смутно чувствовала, что оба они под гнетом рокового недоумения, в фальшивом положении, что обоим тяжело от этого и что он только мог или она, с его помощию, могла привести в ясность и в порядок и прошедшее и настоящее.
Он скоро почувствовал, что осуществление его
желания доставило ему только песчинку из той
горы счастия, которой он ожидал.
Схватка произошла в тот же день за вечерним чаем. Павел Петрович сошел в гостиную уже готовый к бою, раздраженный и решительный. Он ждал только предлога, чтобы накинуться на врага; но предлог долго не представлялся. Базаров вообще говорил мало в присутствии «старичков Кирсановых» (так он называл обоих братьев), а в тот вечер он чувствовал себя не в духе и молча выпивал чашку за чашкой. Павел Петрович весь
горел нетерпением; его
желания сбылись наконец.
До света он сидел там, как на угольях, — не от страсти, страсть как в воду канула. И какая страсть устояла бы перед таким «препятствием»? Нет, он
сгорал неодолимым
желанием взглянуть Вере в лицо, новой Вере, и хоть взглядом презрения заплатить этой «самке» за ее позор, за оскорбление, нанесенное ему, бабушке, всему дому, «целому обществу, наконец человеку, женщине!».
Они тихо сошли с
горы по деревне и по большой луговине к саду, Вера — склоня голову, он — думая об обещанном объяснении и ожидая его. Теперь
желание выйти из омута неизвестности — для себя, и положить, одним прямым объяснением, конец собственной пытке, — отступило на второй план.
Уединение и водка вызывали в нем прилив откровенности,
желание излить тяжелое
горе, угнетающее душу, и он начинал бесконечный рассказ о своей молодой загубленной жизни.
Я
сгораю, я умираю от
желания!
Сотни свежих окровавленных тел людей, за 2 часа тому назад полных разнообразных, высоких и мелких надежд и
желаний, с окоченелыми членами, лежали на росистой цветущей долине, отделяющей бастион от траншеи, и на ровном полу часовни Мертвых в Севастополе; сотни людей с проклятиями и молитвами на пересохших устах — ползали, ворочались и стонали, — одни между трупами на цветущей долине, другие на носилках, на койках и на окровавленном полу перевязочного пункта; а всё так же, как и в прежние дни, загорелась зарница над Сапун-горою, побледнели мерцающие звезды, потянул белый туман с шумящего темного моря, зажглась алая заря на востоке, разбежались багровые длинные тучки по светло-лазурному горизонту, и всё так же, как и в прежние дни, обещая радость, любовь и счастье всему ожившему миру, выплыло могучее, прекрасное светило.
А всё те же звуки раздаются с бастионов, всё так же — с невольным трепетом и суеверным страхом, — смотрят в ясный вечер французы из своего лагеря на черную изрытую землю бастионов Севастополя, на черные движущиеся по ним фигуры наших матросов и считают амбразуры, из которых сердито торчат чугунные пушки; всё так же в трубу рассматривает, с вышки телеграфа, штурманский унтер-офицер пестрые фигуры французов, их батареи, палатки, колонны, движущиеся по Зеленой
горе, и дымки, вспыхивающие в траншеях, и всё с тем же жаром стремятся с различных сторон света разнородные толпы людей, с еще более разнородными
желаниями, к этому роковому месту.
— В чем? А вот в слабоязычии, в болтовне, в неумении скрыть от света своего
горя и во всяком отсутствии
желания помочь ему, исправить свою жизнь, сделать ее сносною и себе, и мужу.
«Без всяких ощущений», — как будто только на свете и ощущений, что идолопоклонство мужа к жене, жены к мужу, да ревнивое
желание так поглотить друг друга для самих себя, чтоб ближнему ничего не досталось, плакать только о своем
горе, радоваться своему счастью.
— Гроб, предстоящий взорам нашим, братья, изображает тление и смерть, печальные предметы, напоминающие нам гибельные следы падения человека, предназначенного в первобытном состоянии своем к наслаждению непрестанным бытием и сохранившим даже доселе сие
желание; но, на
горе нам, истинная жизнь, вдунутая в мир, поглощена смертию, и ныне влачимая нами жизнь представляет борение и дисгармонию, следовательно, состояние насильственное и несогласное с великим предопределением человека, а потому смерть и тление сделались непременным законом, которому все мы, а равно и натура вся, должны подвергнуться, дабы могли мы быть возвращены в первоначальное свое благородство и достоинство.
Мне было стыдно. Я смотрел на долину Прегеля и весь
горел. Не страшно было, а именно стыдно. Меня охватывала беспредметная тоска,
желание метаться, биться головой об стену. Что-то вроде бессильной злобы раба, который всю жизнь плясал и пел песни, и вдруг, в одну минуту, всем существом своим понял, что он весь, с ног до головы, — раб.
— Выхлопочите ему помилование у государя, пошлите его на Кавказ, или переведите к себе в военные поселения… Он достаточно наказан и
горит искренним
желанием искупить свою тяжелую вину перед царем и отечеством… Председательствуя за него, вы не покривите душою и сделаете доброе, христианское дело…
Вихров весь этот разговор вел больше механически, потому что в душе
сгорал нестерпимым
желанием поскорее начать чтение своего романа Клеопатре Петровне, и, только что отпили чай, он сейчас же сам сказал...
И ему казалось, что все
горе смолкло в глубине сердца и что у него нет никаких порывов и
желаний, а есть только настоящая минута.
Там, где эти свойства отсутствуют, где чувство собственного достоинства заменяется оскорбительным и в сущности довольно глупым самомнением, где шовинизм является обнаженным, без всякой примеси энтузиазма, где не
горят сердца ни любовью, ни ненавистью, а воспламеняются только подозрительностью к соседу, где нет ни истинной приветливости, ни искренней веселости, а есть только
желание похвастаться и расчет на тринкгельд, [чаевые] — там, говорю я, не может быть и большого хода свободе.
Этот странный человек сопровождал набоба в
горы, принимал участие в обедах и завтраках, говорил, когда его спрашивали, но без Раисы Павловны всегда оставался совершенно незаметным, так что о нем, при всем
желании, трудно было сказать что-нибудь.
Я молча киваю головой. Сумятица слов все более возбуждает меня, все беспокойнее мое
желание расставить их иначе, как они стоят в песнях, где каждое слово живет и
горит звездою в небе.
И тут над людьми, находящимися в этом положении, совершается то, что предсказывал Христос, говоря: «
Горе вам, богатым, пресыщенным, прославленным»; совершается то, что люди, находясь во власти и в обладании последствий власти — славы и богатства, доходя до известных различных, поставленных ими самими себе в своих
желаниях целей, познают тщету их и возвращаются к тому положению, из которого вышли.
Брат Петр на Кавказе; поехал по собственному
желанию на год в экспедицию. Недавно писал ко мне из Прочного Окопа, где приняли его Нарышкины с необыкновенною дружбою: добрый Мишель чуть не задушил его, услышав голос, напоминающий меня. Теперь они все в
горах, брат в отряде у Засса…
Об Нарышкиных имею известие от брата Петра из Прочного Окопа, — Нарышкин чуть было не задушил его, услышавши знакомый ему мой голос. Родственно они приняли моего Петра, который на год отправился по собственному
желанию в экспедицию. Теперь они все в
горах. Талызин уехал в Петербург и, кажется, не воротится, я этому очень рад. При нем я бы не поехал по приглашению Фонвизина.
Вот и Новый год, как говорится, на дворе. Приветствую всех вас с обычными
желаниями. Исполнение этих
желаний возложим на бога. Он знает, когда нас посетить
горем, когда посетить и радостию. То и другое примем с сердечною благодарностию.
И я тотчас же исполнила
желание моего дорогого. Все без утайки поведала я ему. Его глаза мрачно
горели, когда дошла очередь до поступка Абрека.
Я боялась лишиться моей бойкой черноглазой подруги, но
желание присутствовать на ее свадьбе, плясать удалую лезгинку, которую я исполняла в совершенстве, а главное — возможность уехать на несколько дней в
горы, где я не была ни разу со дня смерти деды и где меня видели в последний раз маленьким шестилетним ребенком — вот что меня обрадовало!
Именно вот в этом холодном, омерзительном полуотчаянии, полувере, в этом сознательном погребении самого себя заживо с
горя в подполье, в этой усиленно созданной и все-таки отчасти сомнительной безвыходности своего положения, во всем этом яде неудовлетворенных
желаний, вошедших внутрь, и заключается сок того странного наслаждения, о котором я говорил».
Он не понимал, что после перенесенного страшного
горя Караулову порой необходимо было уединение, чтобы собраться со своими мыслями. Что иногда эта жажда уединения приходила так же внезапно, как
желание уйти из одиночества,
желание, приведшее его к Владимиру Петровичу.
Он, Караулов, боготворил бы ее, он воздвиг бы ей в своем сердце вечный алтарь, на котором
горел бы неугасимый священный огонь любви и обожания, он исполнял бы все ее малейшие
желания, все прихоти.
От всех этих восточных материй, от всех этих низких и мягких диванов с массою прелестных подушек, от всех подставок из черного дерева с инкрустацией из перламутра и слоновой кости и бронзы, от этих пушистых ковров, в которых тонула нога, от всех стен, задрапированных бархатистой шерстяной материей, от всего, казалось, распространялся тонкий аромат, который проникал во все существо человека и производил род опьянения: сладострастная дрожь охватывала тело, кровь
горела огнем, ум мутился, всецело побежденный
желаниями тела.
Эту историю, простую и страшную, точно она взята со страниц Библии, надобно начать издали, за пять лет до наших дней и до ее конца: пять лет тому назад в
горах, в маленькой деревне Сарачена жила красавица Эмилия Бракко, муж ее уехал в Америку, и она находилась в доме свекра. Здоровая, ловкая работница, она обладала прекрасным голосом и веселым характером — любила смеяться, шутить и, немножко кокетничая своей красотой, сильно возбуждала горячие
желания деревенских парней и лесников с
гор.
Глаза Маркушки
горели лихорадочным огнем, точно он переживал во второй раз свою золотую лихорадку, которая его мучила целых пятнадцать лет. Татьяна Власьевна молчала, потому что ей передавалось взволнованное состояние больного Маркушки: она тоже боялась, с одной стороны, этой жилки, а с другой — не могла оторваться от нее. Теперь уж жилка начинала владеть ее мыслями и
желаниями, и с каждым часом эта власть делалась сильнее.
Бедная русская армия, бедный, бедный русский народ! Вот что должно было зажечь его огнем борьбы и одушевления, —
желание угодить начальству!.. Но напрасно автор-патриот думает, будто и японцы только «исполняли приказания своего начальства». Нет, этот огонь не греет души и не зажигает сердца. А души японцев
горели сверкающим огнем, они рвались к смерти и умирали улыбаясь, счастливые и гордые.
В своем дыхании, во взглядах, в тоне голоса и в походке она чувствовала только
желание; шум моря говорил ей, что надо любить, вечерняя темнота — то же,
горы — то же…
Эту единственную свою дочь бабушка, в угождение императрице, но против своего
желания, должна была записать в институт, и это было для нее первым толчком
горя в ее двери.
Со следующего дня светлица Ксении Яковлевны Строгановой стала действительно оглашаться свадебными песнями. Запевалой была Домаша. Она была так довольна тем, что исполнилось заветное
желание ее молодой хозяюшки и подруги, что забыла свое личное
горе, щемящую сердце тоску в разлуке со своим милым. Кроме того, она сознавала, что была не последней спицей в колеснице в деле сватовства Ермака Тимофеевича. Это льстило ее самолюбию, она гордилась этим. Уж на что зорка Антиповна, а она, Домаша, провела ее.
— Свет еще небольшое
горе, — продолжал оп, — а светские неосуществленные
желания — это и дурно и некрасиво. Непременно надо ехать и поедем, — решительно заключил он.
Вдали на синий небосклон
Нагих, бесплодных
гор ступени
Ведут
желание и взгляд
Сквозь облака, которых тени
По ним мелькают и спешат...
— Нет, я только царь, возлюбленная. Но вот на этом месте я целую твою милую руку, опаленную солнцем, и клянусь тебе, что еще никогда: ни в пору первых любовных томлений юности, ни в дни моей славы, не
горело мое сердце таким неутолимым
желанием, которое будит во мне одна твоя улыбка, одно прикосновение твоих огненных кудрей, один изгиб твоих пурпуровых губ! Ты прекрасна, как шатры Кидарские, как завесы в храме Соломоновом! Ласки твои опьяняют меня. Вот груди твои — они ароматны. Сосцы твои — как вино!
На руке человека, томящегося в лихорадке или опьяненного
желанием, он становится теплее и
горит красным пламенем.
Но она сама изгибает назад спину на грудь Соломона. Губы ее рдеют над блестящими зубами, веки дрожат от мучительного
желания. Соломон приникает жадно устами к ее зовущему рту. Он чувствует пламень ее губ, и скользкость ее зубов, и сладкую влажность ее языка и весь
горит таким нестерпимым
желанием, какого он еще никогда не знал в жизни.
Чуется во всем пора любви, пора темных
желаний, томительных, и тоски безграничной для тех, кому не с кем делить ни
горя, ни радостей.
За таким глупым сватаньем я проездил месяца три. Иной день, божусь вам, был без обеда. Выедешь пораньше, чтобы скорее достигнуть цели, а, получив отказ, поспешишь в другой… Да так, от отказа до отказа, и проездишь день, никто и обедать не оставит. Конечно, иногда, как возьмет
горе, бросишь все, приедешь домой и лежишь с досады недели две; следовательно, не все три месяца я просватался, но были и отдыхи, а все измучился крепко. Потом, как распечет
желание, опять пускался и все с тою же удачею.
Смешно; но тот сделает мне большое одолжение, кто не станет смеяться над этими смешными порывами, так как я не знаю ничего лучше их, — и
горе тому, кто не вкушал сладостного
желания страдания за других! Он не знал лучшего и чистейшего удовольствия, какое возможно человеку испытать на земле.
Меня раздражала эта общая бестолковая толкотня и общее
желание непременно что-нибудь сделать, когда самым лучшим было оставить Половинку с ее тяжелым
горем, которое не требовало утешений, оставить того, который теперь меньше всего нуждался в человеческом участии и лежал на своем рабочем столе, пригвожденный к нему мертвым спокойствием.
Они по своим законам должны отдавать их чужим, большей частью совсем чужим, сначала иностранцам, а потом казенным воспитателям, так что от семьи имеют только
горе — детей, которые смолоду становятся так же несчастны, как родители, и которые по отношению к родителям имеют, одно чувство —
желание их смерти для того, чтобы наследовать им.
Но именно вот в этом холодном, омерзительном полуотчаянии, полувере, в этом сознательном погребении самого себя заживо с
горя, в подполье на сорок лет, в этой усиленно созданной и все-таки отчасти сомнительной безвыходности своего положения, во всем этом яде неудовлетворенных
желаний, вошедших внутрь, во всей этой лихорадке колебаний, принятых навеки решений и через минуту опять наступающих раскаяний — и заключается сок того странного наслаждения, о котором я говорил.
Прошло, может быть, полчаса; очнувшись, с
горем в душе, он пристально рассматривал штурмана.
Желание быть выслушанным, передать часть тяжести хотя бы полуживому, страдающему, наполняло его беглым огнем слов; он сказал...
Полканов исподлобья смотрел в пылающее волнением лицо Бенковского и сознавал, что этому юноше нужно возражать словами, равными его словам по силе вложенного в них буйного чувства. Но, сознавая это, он не чувствовал
желания возражать. А огромные глаза юноши стали ещё больше, — в них
горела страстная тоска. Он задыхался, белая, изящная кисть его правой руки быстро мелькала в воздухе, то судорожно сжатая в кулак и угрожающая, то как бы ловя что-то в пространстве и бессильная поймать.